Стихи и проза Игоря Потоцкого

СОЛОМОН МОИСЕЕВИЧ

В детстве у меня был друг Соломон Моисеевич Шварцман. Когда мы с ним познакомились, ему было за семьдесят, но стариком он себя не чувствовал. По вечерам он ровно час ходил по нашему двору и разговаривал сам с собой. В нем, скорее всего, звучали два голоса - один задавал вопросы, а второй отвечал на них.
Я сидел на скамейке, делал вид, что читаю книгу и наблюдал за ним. Я не мог понять, зачем нужно ходить по нашему двору целый час? Можно бродить по Одессе, впитывая в себя ее тихое величие.
О тихом величии Одессы мне первой сказала бабушка Циля.
- Гарик, тебе повезло родиться в городе с тихим величием. Мне недавно исполнилось восемь лет и я верил всем словам, произнесенным моей мудрой и доброй бабушкой. Она единственная со всего двора умела разговаривать с дворовыми котами и кошками. Они ходили за ней стаей, а пришлые коты, подумав, то же присоединялись к этой стае и начинали ходить за бабушкой Цилей.
Бабушка раз в три дня ходила на привоз за мойвой. И кормила кошариков, а благородные коты приподнимали свои воображаемые шляпы, а благоддарные кошки мяучили кошачьи слова благодарности.
Соломон Моисеевич продолжал ходить по нашему двору. Он был высоким и крепким. Часто отправлялся на рыбалку, но всегда один. Если у него был нормальный улов, третью часть он отддавал бабушке Циле для котшариков, но они об этом не знали и сторонились Соломона Моисеевича.
- Вот и делай после этого добрые дела, - ворчал он, поглаживая правой ладонью свою роскошную седуюю бороду.
Познакомила нас, понятное дело, бабушка Циля.
- У моего внука Гарика, - сказала она, - много достоинств, но один серьезный недостаток.
- И какой же? - поинтересовался Соломон Моисеевич.
- Мой внук, - неисправимый фантазер.
- Но это разве недорстаток? - Соломон Моисеевич послал мне одобрительную улыбку. Скорее всего, это - достогинство.
Фантазии роились во мне. Тогда я их не записывал. Потому что еще не было шариковых ручек, а макать перо в чернильницу мне быстро надоедало. К тому же мне везло на кляксы. Они обязательно появлялись на страницах моих тетрадок Мои родители и бабушка писали без клякс.
Бабушка Циля говорила мне:
- Гарька, во всем надо знать меру.
- Я понял, - говорил я. И давал себе слово говорить всегда и везде только правду, какой бы суровой она не была.
Соломон Моисеевич никогда меня не осуждал.
Он хлопал меня по плечу, как равного. Если бы он был настоящим королем, он бы наверняка возвел меня в сан рыцаря. И дал бы какое-то сложное задание. Но на Молдаваке тогда короли и королевы не жжили. Да и сейчас не живут. Только пацаны и маленькие принцессы.
- У нас с тобой, одесских евреев, - поучал меня Соломон Моисеевчич, - на все должно быть собственное мнение. И мы должны его отстаивать.
Я никогда не спрашивал у Соломона Моисеевича, кем он был до выхода на пенсию. Да это меня и не интересовало. В любом случае он был волшебником. Разговаривая с ним, моя бабушка начинала улыбаться. Дома она улыбалась редко, так что волшебные способности Соломона Моисеевича были подтверждены экспериментальным путем.
- Гарик, - наставлял он меня, - тебе в этой жизни повезло дважды. Во-первых, ты родился в Одессе, а, во-вторых, ты родился евреем. Когда-нибудь, обещаю, тебя настигнет еврейское счастье.
Я спросил у бабушки Цили, что такое еврейское счастье?
- Счастье не имеет национальности, - ответила бабушка. - Оно есть или его нет.
- А у тебя оно есть?
- Далеко не каждый день, Гарька.
- Бабушка, а я родился в Одессе?
- Да.
- А ты?
- В Балте.
Лучше бы моя бабушка родилась в Одессе, но я ей этого не сказал - вовремя прикусил свой длинный язык.
Я стал ходить вместе с Соломоном Моисеевичем по двору. Он мне рассказывал разные удивительные истории. Они происходили с ним на море и на суше. Одно время он плавал. Рядовым матросом. Мечтал доплыть до Израиля, но его туда не пустили. Так получилось.
Я не спросил у Соломона Моисеевича, почему его не пустили в Израиль? Не все вопросы следует задавать. В этом моя бабушка Циля была права.
Я в жизни знал многих стариков, но хорошо запомнил только Соломона Моисеевича. А сейчас я сам стал стариком. И мне хочется быть похожим на него.
Почему? Есть вопросы, которые гаснут, как звезды на утреннем небе.
Я до сих пор слышу голос Соломона Моисеевича:
- Гарик, никогда не забывай, что ты еврей. 

БАБУШКА ЦИЛЯ

- Ты ничего не понимаешь, - говорит мне бабушка Циля. - Я признаю только один город - Одессу. В этом городе лучший район - Молдаванка. А на Молдаванке есть лучшая улица - Хворостина.
Бабушка Циля делает жаркое. Она колдует над мясом, моет сушеные сливы, режет стебли укропа. Я сижу на табуретке возле кухонного окна и веду светскую беседу. Мне десять лет, а бабушке 65.
- Бабушка, а почему ты готовишь так медленно?
- Ты, Гарька, проголодался. Потерпи еще часика два, не больше.
У меня нет выдержки. Я хочу попробовать бабушкино кисло-сладкое жаркое. А потом, съев первую порцию, я обязательно попрошу добавку.
- Бабушка, а если ускорить приготовление еды?
- Всему свое время, Гарька. - У моей бабушки Цили философский склад ума. Она говорит афоризмами, но не замечает этого. Мясо уже в казане. Казан стоит на газовой плите.
- Ты можешь сделать себе бутерброд, - говорит бабушка.
- Не буду, - гордо заявляю я. - Я пока не голодный. Мне просто хочется попробовать твое жаркое.
Бабушка поет песенку на идише. У меня нет слуха, и я ей не подпеваю. На идише я знаю несколько слов. Бабушка поет и улыбается. Наверное, ее мама пела ей эту песенку. Или бабушка. Несколько поколений Школьников из Балты пели эту песенку на идише, а вот я ее никогда не спою.
Бабушка Циля хорошо поет. А ведь она никогда не училась пению. Талантливая самоучка.
- Гарька, о чем ты думаешь?
- На ум, бабушка, мне приходят разные глупые мысли.
- Хорошо, что ты сам знаешь какие они, твои мысли. Но глупые мысли надо выбросить из головы. Зачем они тебе, Гарик.
- У меня не получается, - честно говорю я. - Я пытаюсь, но их становится все больше и больше.
- Вот еще, - говорит бабашка Циля, - не будь глупым: открой окно и выброси их на улицу, только никому об этом не говори. Представь себе, что все наши соседи начнут из окон выбрасывать свои глупые мысли, а они потом будут цепляться к случайным прохожим и все жители Молдаванки станут глупыми занудами.
- Неужели, бабушка, я - глупый зануда?
- Пока нет, но задатки занудства есть у твоего отца Иосифа. Он - хороший человек, но иногда делает глупые поступки.
- Я не замечал ничего подобного, - говорю я.
- У меня более острое зрение, Гарька. Твой отец Иосиф не умеет отстаивать себя. Он - хороший врач, муж и человек. Но у него есть глупые принципы, которые он отстаивает с пеной у рта. И он никогда не станет известным врачом. А врач должен быть известным. К нему на прием должна быть большая очередь.Твой отец живет сегодняшним днем, а должен жить завтрашним. Надеюсь, ты меня понимаешь?
Я выбросил в окно глупые мысли, а умные ко мне сегодня не идут. И я не знаю, что мне ответить бабушке Циле на ее вопрос. И я снова думаю о кисло-сладком жарком из телятины. Я его буду есть маленькими кусочками, не торопясь. Я не понимаю, зачем моему отцу Иосифу лишняя слава? Основная слава у него есть. Он храбро воевал, заработал на войне ранение, два ордена и три медали. И никогда ими не хвастается. Больные и сослуживцы его любят. И мама Рая его любит. И я, Гарик, люблю моего отца.
- У тебя замечательный отец, - говорит бабушка Циля. - Он любит свою семью, терпит меня, свою тещу, лечит людей, не принимает подарки и после каждой зарплаты покупает книги. Азохен вей, я люблю твоего отца. И желаю ему всего самого лучшего, но он должен поставить перед собой цель и неуклонно двигаться к ней. А у тебя, Гарик, есть цель?
- Есть, - говорю я бабушке Циле. - Мне хочется попробовать твое жаркое.

АВТОРСЬКИЙ ВЕЧІР ПОЕТА ІГОРЯ ПОТОЦЬКОГО у Спілці письменників України (Будинок Лібермана у Києві)

4 листопада 2015 р. переконалася, що теорія шести рукостискань, згідно з якою будь-яких двох людей на Землі розділено не більш ніж п'ятьма рівнями спільних знайомих, працює! Виявляєтья, через одне рукостискання я знайома з лауреатом Нобелівської премії з літератури за 2014 р. Патріком Модіано. А цим "одним рукостисканням" є мій улюблений поет і наставник з Одеси Ігор Йосипович Потоцький, чий авторський вечір я мала задоволення відвідати вчора. Роман Ігоря Потоцького надруковано у Парижі, а його літредактором став саме Патрік Модіано. От і як після цього не вірити науці?

Наталія Григор'єва

"За последние несколько месяцев у меня было множество выступлений (иногда по несколько в день). Такое впечатление, что любовь к стихам возвращается. Сколько прекрасных молодых лиц, какие славные и стремительные голоса, радостные взгляды...
Трагические эпохи всегда возвращали стихи. Стихи вырывались из забвения, они снова становились востребованы читателями.
Я все чаще читаю на своих выступлениях стихи Федерико Гарсиа Лорки. Настоящих поэтов воспитывают не рати графоманов, а читатели, которые без стихов не могут..." (Игорь Потоцкий)

photo-1

photo-2

На фото: Ігор Потоцький та Олексій Семенищев
Фото Лариси Петренко

* * * *

Глупая тетрадь. В ней обрывки моих стихотворений. Хаос мыслей. Мечта о книге, которая никогда не воплотится в действительность.
Вчера я оставил эту тетрадь в магазине, в котором продаются сомбреро и револьверы. Револьверы игрушечные. Их пули не могут никого убить.
Тетрадь сделала несколько набросков на чистых страницах. Мне их никогда не прочитать. Я и не пытаюсь это сделать.
- Кто ты? - спрашивает меня тетрадь осипшим голосом. - Я тебя не знаю.
Я ничего не отвечаю. Я беру тетрадь под мышку и бегу из магазина.
Бегу по вечерней Вильяэрмосе. Чистильщики ловко водят щетками по туфлям и сапогам. Щетки представляют себя солдатами. Целой армией. Самая большая щетка - генералиха - бьет по воображаемому барабану. Дом напротив вспыхивает и сгорает за одну минуту. Редкую серебряную монету мальчишка отдает за связку бананов. В музее города Вильяэрмоса только фотографии. Нет ни одного экспоната. Солнце скрывается за лагуной.
Глупая тетрадь издает стоны, но их никто не слышит.

* * * *

Со мной рядом живет бамбуковый король. Он тонкий и изящный и левый ус у него в два раза длиннее правого. По утрам король на особенном бамбуковом коврике - больше таких нет - делает особенную зарядку и вырастает на один сантиметр. И сейчас его рост больше двух метров. Расти он дальше не хочет, но от зарядки не может отказаться.
У короля, понятное дело, есть бамбуковый дворец. И вся королевская посуда из бамбука. И мебель. И бамбуковый рояль. И бамбуковая королева, жена короля, играет на этом рояле исключительно произведения Шопена. И говорит, что другие композиторы на бамбуковом рояле звучат плохо, а Шопен всегда звучит хорошо. У королевы есть бамбуковая ручка и бамбуковая чернильница. по утрам она пишет стихи аккуратным почерком на бамбуковой бумаге. Два стихотворения каждый день и читает их своему мужу, а он в это время, как Карлсон, летает по комнате и жужжит, словно комар. Комары королеве не нравятся, но она об этом не говорит мужу, боясь, что он на нее обидится и раздуется, словно резиновый шарик, а потом...
- Мой король, - говорит королева, - как вы превосходно жужжите. Под ваше жужжание мне приятно читать стихи, посвященные вам и бамбуковым зарослям.
Довольный бамбуковый король улыбается. У него отличное настроение. Жаль только, что у него нет подданных. И во всем королевстве обитают только он и его жена. Он бы справедливо командовал своими подданными. И ежедневно доказывал бы им, что он - самый добрый король на свете.
Король берет бамбуковую дудочку и начинает играть на ней веселую песенку.

Сеньору Рикардо Диасу за 90. Его дом - по соседству. Он живет с сыном-холостяком. Каждый день он несколько часов подряд играет на рояле Шопена и Листа. Потом он сидит во дворе и смотрит в одну точку. Вокруг него толпятся воспоминания.
Он, говорят, был хорошим врачом. И старость ему к лицу. Мудрая старость без нытья.
Таких стариков любил писать Винсент Ван Гог. С усталыми и красивыми лицами. В доме Рикардо Диаса нет альбомов Ван Гога. А вот альбомов Ороско много.
Сын-холостяк малюет абстракции. Они безжизненные. В них нет музыки.
Музыка из соседнего дома, к сожалению, звучит не каждый день. Интересно, а есть ли похожие старики в Одессе?

* * * * 

...Я бродил по Одессе с разными людьми. С большими поэтами, прославленными артистами и художниками, талантливыми музыкантами, проходимцами и негодяями.
Однажды я бродил одесскими улочками с Анной Франк. Анне было пятнадцать лет, она вся светилась, но никто из прохожих ее не видел, вернее, не обращал на нее никакого внимания.
Я рассказывал Анне историю Розы Фридман. Эта самая Роза вышла замуж за Изю Крамера перед самой войной. Ему было 20, а ей восемнадцать. У нее были большие глаза. А потом они погибли. Их расстреляли румыны. сначала погибла Роза, а потом Изя. И никто их уже не помнит.
- Печальная история, - сказала мне Анна. - Война породила много печальных историй. Я люблю истории без траура, но я такие не помню. Мне хочется, чтобы Роза и Изя прожили вместе 100 лет, но их убили. Они были красивые и славные. А волосы у Розы вились. И она была хохотуньей и пела песенки о слоненках и стрекозах.
- Ты же ее никогда не видела, - удивился я.
- Я себе представила Розу и Изю. Понимаешь, у меня есть внутреннее зрение. Оно мне дается всего на несколько минут.
Она была веселой, эта девочка Анна Франк. И ей нравилось бродить по Одессе.
И мне было хорошо с ней. А потом она исчезла. Навсегда и сразу окончилось мое детство... 

* * * * 

Побывал писака в раю и аду,
был писака улыбчив и смел,
отрицал он стихами печаль и беду,
и с улыбкой шел на расстрел.
И когда его тело пронзили шесть пуль,
он упал на траву и затих,
и в последний - самый траурный - путь
отправился его стих.
Он звенел ручейком и порхал как скворец,
он бушевал, как метель.
Но успокоился он, как юнец,
когда в город пришел апрель.
И красивая женщина этот стих
повторила сто раз наизусть,
и голос горя внезапно стих,
и сразу исчезла грусть.
И гуляли по городу сто собак,
и кругом был запах ольхи,
а сто отважных юных писак
сочиняли свои стихи.

ПОЛУПЕЧАЛЬНЫЙ НОЯБРЬСКИЙ СТИШОК

До снега, до первой метели,
похожей внезапно на дым,
осенние эти недели
давай навсегда сохраним.
Не будем печалиться вовсе,
покуда не падает снег,
и длится дождливая осень
под твой неожиданный смех.
Стою у высокого клена,
меня охватила тоска,
что серое небо бездонно,
застыли на нем облака.
Вещает незримый оракул,
что снова война и беда,
и клоун недаром заплакал,
и с неба упала звезда.
Пугливые сосны и ели
угрюмо глядят на закат,
а ласточки все улетели
от раненных наших солдат.

* * * 

Безумен мир и всюду только тленье,
и время свой остановило бег.
И на ходу свое стихотворенье
читает первый - самый лучший - снег.
Лесной рекой течет сегодня память,
холодный воздух первозданно сух.
Так получилось, что погасло пламя
и дятла вдруг остановился стук.
И замер мир, пронзен случайной пулей,
наполненный беззвездной синевой,
жизнь не вернется в разоренный улей,
свет лунный не докажет, что живой.
В морской пучине гаснут дни и ночи,
обид тяжелых нарастает счет,
и скоморох, безумствуя, хохочет
и ничего не знает наперед.

2015

* * * * 

и когда упал рядовой Имяреков
подрубленный вражеской пулей уже навсегда
остановилось время и вспять потекли реки
опечалились поселки рощи и города
его похоронили и прозвучало три залпа
разошлись тучи солнца проявился шар
командир приказал разведчикам идти на запад -
на запах будущей крови и новый большой пожар
вычеркнули Имярекова из разных списков
три месяца выла словно собака мать
а взвод его спал и взрывы звучали близко
и тени убитых продолжали вовсю воевать
жизнь скатывалась в пропасть теряли робость
вчерашние романтики-пацаны
и писалась новая повесть про доблесть
никем не объявленной злой войны
и глаза убитого рядового сверкали
как глаза совы в неприглядной ночи
а в Москве негодяи всю ночь пировали
- трепачи насильники палачи

(Авторская пунктуация сохранена)

* * * *

Когда устала воевать война,
прилег для сна пехотный взвод и сразу
вдруг взвод тот обступила тишина
недоговоренной фразой без приказа.

Взвод спал, отвоевавшись, потеряв
своих солдат, старшин и офицеров,
среди дерев высоких, важных трав,
среди дорог и ночи темно-серой.

Спал взвод, не верящий в войны конец,
но отключивший все на свете звуки,
взвод победителей и взвод сердец
отважных, переживших злые муки.

Взвод, исходивший весь военный ад,
и не готовый ни к каким парадам,
усталый взвод, почти у самых врат
в рай, где страдать и бедствовать не надо.

* * * *
Злодей свое лицо уже давно не прячет,
чужой мясник в руках сжимает автомат,
а Родина моя, как роженица, плачет,
что часть ее давно - большой кромешный ад.
Злодей возносит речь и зажигает в храме
обычную свечу, а я понять хочу,
как можно так играть бесовскими глазами,
как можно ночью спать плуту и палачу?

* * * *

Ты большие глаза
иудейской тоскою наполнишь,
а потом зазвенишь,
словно флейта,
что множество раз
ты спаслась от погонь
золотого июльского полдня,
где струной напряглась
и веселой струей пролилась.
Завернувшись в сто радуг,
легко от меня ты бежала,
но потом, осмелев,
я помчался на быстром коне.
Я помчался туда,
где твоя золотилась держава,
что тебя удержала
и снова доверила мне.

* * * *

Когда последнею бедою
ворота скрипнут, как в аду,
поговори опять со мною,
как будто с маленькой луною,
хоть слов ответных не найду.
И бог, невидим и неслышен,
внезапно вступит в диалог,
покуда мы неровно дышим,
покуда долго счастья ищем,
но от него - один дымок.
И неуклюжими словами
вторгается, как прежде, ложь,
и вновь волхвы бредут с дарами,
и снова по оконной раме
не рассуждающий бьет дождь.
Он, как ваятель неуклюжий,
себя готов запрятать в тень,
не зная, что начнется стужа,
что сумерки с войною дружат
и хмелем вновь пропитан день.

* * * *

И когда тьма клубилась так, что от нее нет спасенья,
когда жизнь качалась между двух первых нот,
написал писака, что звезды потеряли свечение,
как спасительный круг однажды теряет флот.
И разбивались суда о страшные скалы,
и никак не желал оканчиваться всесильный мрак,
писака не думал совсем о грядущей славе,
он писал в тетради, что боль залегла в словах.
Он писал и боялся предречь себе горе злое,
но строка получалась похожей на лес густой,
и она отражалась в каждом безжалостном слове,
оставаясь при этом пока совершенно пустой...


СТИХИ О ГЕТТО

От автора

Этот цикл стихов я писал около 3 лет. Так долго над стихами я никогда прежде не работал. Я писал и все время помнил совет талантливого поэта Бориса Слуцкого, который однажды мне сказал: "Поэт проверяется на трудных темах". Сам Слуцкий трудных тем никогда не боялся, но и не бравировал ими. Да и вообще, стихами бравировать нельзя. Прошу читателей найти в себе силы и дочитать эти стихи до конца.

* * *
Дикое поле, оставшееся от местечка,
на нем сейчас пасутся лошади...
Нет ни бабушки, ни крылечка,
ни возгласа деда: "Что в мире хорошего?"
На идише плачет осенний ветер,
как плакала Ида — моя тетя,
когда ее повели на рассвете,
смерть шла по пятам, шептала: "Вот я!"
Последние метры лишали веры,
что можно со смертью играть
в прятки —
на пятки наступали полицаи-изуверы,
смех у них был жестоким и гадким.
Гордо выпрямилось голое тело,
когда у самого рва
тетя Ида громко запела:
"Проклинаю тебя, война!"

* * *
Война создала гетто,
война забрала гетто.
Я спрашиваю: "Где ты?" —
нет мне ответа.
Нет мне давно удачи
в это дождливое лето,
ведь глаза, словно тучи, плачут
над расстрелянным гетто.
Словно ступаю по пеплу
родственников невинных,
раскручивая киноленту,
снятую до половины.

* * *
Ликвидировав гетто, полицаи
потянулись к выпивке и салу.
Пили шнапс и громко восклицали,
что светлее как-то в мире стало.
Сколько было в голосах их фальши,
были души их темны, как склепы,
вымазанные грязью или сажей;
лица кровожадны и нелепы.
Ров еще ворочался телами,
вороны носились над телами,
всхлипывали ясени и ели,
листья у них быстро помертвели.

* * *
Тысячелетних синагог
слышу движенье, скольженье
по различным эпохам,
странам и городам.
Долго не сплю по ночам.
Принимаю решенье
это все описать
и отдать осенним ветрам.
Пусть, когда опадают листья
с кленов и ясеней,
долетит до потомков
эхо страданий, метаний, потерь…
Не было местечка
спокойней и прекрасней,
но оно осталось в вечной темноте…

— Полицай Гринько —
Подонок Подоныч,
не пали местечко мое огнем,
если своим факелом дом наш тронешь,
мы — даже мертвые — тебя найдем!
Твое тело бросим Мертвому Полю,
нафаршировав его смертельным свинцом!
Мы еще успеем сквитаться с тобою —
сукиным сыном и подлецом!

* * *
Бабушка моя Рахиль,
я к тебе так долго плыл.

Я родился в пятидесятом,
ты погибла в сорок втором.
Пятьдесят мне.
Годы десантом
с неба падали напролом.
Я на десять лет тебя старше
и на десять миль вижу дальше.
Вижу твой окрававленный рот,
что кричать не имеет силы..
Вижу жуткий широкий ров,
ставший общей еврейской могилой.
Ангел Жизни не сбросил крылья —
мою бабушку он не спас.
Улетел он в сторону Крыма,
точкой в небе стал и погас.

* * *
Сорок два исполнилось Исааку —
моему деду, лишенному страха,
сокрушившему горе и тьму;
низко кланяюсь я ему.
Он бросал Книгу Проклятий
в лица полицаев, их не страшась.
Постоянно, как дятел,
он предрекал им скорую казнь.
Воображаемым топором
он махал над воображаемой плахой
и на полицаев шел напролом
без страха.
Пять смертоносных пуль
оборвали в глазах у деда июль,
сердце заставили остановиться,
но мне кажется, что до сих пор
дед мой смотрит на полицаев в упор
и смерти своей не боится.

* * *
Бороду ребе не бреет —
пальцы в ней внуковы греет.

Он устал в страшном гетто молиться
и о помощи к Б-гу взывать,
но душа продолжает бодриться,
строчки Торы ночами шептать.

Вот стоит он, большой и седой,
над равниною плача и горя.
Вот стоит он — великий, святой…
Его голодом морят.
Как море,
взгляд его страшных глаз,
где приказ:
не сдаваться! Тот взгляд не погас.

Бороду ребе не бреет —
пальцы в ней внуковы греет.

* * *
Мою красивую тетку звали Рахилью.
Она навсегда осталась в гетто.
Никто не найдет ее могилу,
потому что этой могилы нету!
По всей земле ее развеян пепел,
словно засеяны семена горя.
Не произрастет из этих семян стебель
могучего дерева на краю моря.
Тетка моя
не совершала дурных поступков,
была нежной, как первая весенняя крона,
смеялась сквозь слезы. Последняя шутка
достигла неба и стала звоном
грома, пронзившего твердь земную,
заставившего его расступиться…

По тревожным ночам никак не засну я,
потому что мне тетка снится и снится.

* * *
Первая мировая война дотла
сожгла местечко, а вторая война
испепелила все имена
жителей, их тела во рву.

Плачет роща ночами навзрыд —
это только кажется, что ветер шумит,
тревожа листву, сминая траву,
приближаясь к бывшему рву.

Тот ров закопали давно, но земля
оседает, будто нос корабля,
словно налетела волна —
война!

* * *
Рахиль Самуиловна —
бабка моя милая —
из кожуры картофельной
варила суп первоклассный,
а за порогом дома
день догорал несчастный.
Суп для обеда годился,
в нем шелуха от лука,
а за окном резвились
мука-метель-мука-вьюга.
Муки-морщины на лицах
девичьих, страшней нет отметин…

Горсточки чечевицы
так не хватало детям!

* * *
Вот уже догорело лето
и последний рассвет над гетто.
Вот колонна из обреченных,
по бокам ее двадцать черных
злых сподручников Асмодея…
Как земля этих носит злодеев!

Двести восемьдесят евреев —
двести восемьдесят душ и тел —
под охраной бредут злодеев
не куда-нибудь — на расстрел!
Двести восемьдесят пар ног
за последний бредут порог.
Двадцать пар сапог полицаев
по земле равнодушно скользят,
у их старшего — у Грицая —
на лице проступает АД.

Я бумаги пачку испортил,
я не спал уже пятую ночь —
отгоняя видения прочь,
как отец мой на фронте,
не успевший родным помочь.

* * *
Не спал до рассвета —
так нелегки
о гибели гетто
черновики.
Строчки убитые
падали в ров,
где каждый склон
был от крови багров.
С мертвым местечком,
падая вниз,
строчки о гетто
переплелись.

* * *
Мое тринадцатое лето
вновь в памяти я воскрешу,
когда редактора о гетто
свои стихи прочесть прошу.
Иван Петрович Задаваха
спешит и на меня ворчит.
Он смотрит на часы, однако
он не уходит, а сидит.
Он всю войну прошел сапером,
он руку потерял одну.
Он всю войну прошел сапером
и много знает про войну.
Иван Петрович Задаваха
не задавался никогда,
что прожил он, не зная страха,
свои военные года.
В войну концлагеря и гетто
пришлось ему освобождать…
На нем — районная газета,
а я все не могу начать.
Но вот летят стихи с откоса —
мой голос плачет и басит —
редактор курит папиросу,
ломает спички и молчит.
Молчит, не прерывая чтенья,
его глаза темны, как ночь.
В?е ?татьи рубрики "Талант - не в землю!"