ДУРНАЯ ПРИМЕТА

Я вишу на стене в гостиной. На двух гвоздях, в багетной раме, под стеклом. За долгие годы я немного выцвел, но лишь самую малость, чуть-чуть.

- Это Аарон Эйхенбаум, - представляла меня гостям Това. - Мой муж. Он был
настоящей звездой. По классу скрипки. Первый сольный концерт. И последний.
В ноябре сорок первого. Пропал. Без вести.

Она так и не вышла больше замуж, моя красавица Това, моя единственная. Она
тоже под стеклом, в траурной рамке, на сервантной полке напротив. Туда
Тову поставил Ося через день после того, как ее унесли на кладбище.

- Это папа, - представлял меня гостям Ося, - он ушел добровольцем на
фронт. В августе сорок первого, с выпускного курса консерватории. Меня
тогда еще не было на свете. В ноябре пропал без вести, мы не знаем, где
его могила.

Этого не знает никто, потому что могилы у меня нет. Я истлел в поле под
Тихвином, там, где Тарас меня расстрелял.

- Как живой, - говорили Осе, глядя на меня, гости. - Потрясающая
фотография. Знаете, ваш отец совсем не похож на еврея.

Прибалтийские евреи зачастую блондины или русоволосые, так что я и вправду
не похож. Ох, извиняюсь за слова, <был не похож>, конечно же. В последнее
время я частенько путаюсь во временах. Но мне простительно - повисите с
мое на стене. И не просто так повисите, а <как живой>. Не дай вам бог,
извиняюсь за слова.

- Мама очень любила его, - объяснял гостям Ося. - Она хотела, чтобы я тоже
стал скрипачом.

Он не стал скрипачом, наш с Товой единственный сын, зачатый в первую
брачную ночь, за два дня до начала войны. Он стал средней руки лабухом,
потому что уродился робким и слабохарактерным, а восемнадцати лет от роду
взял и влюбился. Один раз и на всю оставшуюся жизнь.

- Дурная примета, - говорила, поджимая губы, Това. - Скверная примета,
когда мальчик любит девочку, которая любит всех подряд. Скажи, Аарон? Был
бы ты живой, ты бы этого не допустил.

Я был не живой, а всего лишь <как живой>, поэтому допустил. Она была
шумная, вульгарная и жестокая, эта Двойра, дочка рыночной торговки с
одесского Привоза и фартового домушника с Молдаванки. Она сносно играла на
фортепьяно и пела, почти не фальшивя. Она курила вонючие папиросы, пила
дешевое вино, безбожно штукатурила морду и давала кому ни попадя, потому
что была слаба на передок. Она приводила домой гоев, когда Ося мотался по
гастролям, а Това отхаркивала последствия блокадной чахотки в санаториях.
Она никого не любила, эта Двойра, она любила только деньги, когда их
много. Она была стервой и курвой, извиняюсь за слова.

Она родила Осе детей, и я все простил. Простил, даже когда Двойра умотала
с заезжим саксофонистом и забыла вернуться, оставив Осю с двухгодовалым
Яником и шестимесячной Яночкой на руках.

- Это дедушка, - говорила Яночка, представляя меня одноклассницам. - Его
звали Аарон Менделевич Эйхенбаум.

Правда, странно? Курносый и голубоглазый блондин с таким именем.

- Почему странно? - удивлялись не слишком поднаторевшие в еврейском
вопросе школьницы. - Катька вон тоже блондинка, и нос у нее картошкой. И у
Верки. И у Сани Зайчикова.

- Дуры вы, - авторитетно заявлял Яник. - Одно дело Зайчиковы, совсем
другое - Эйхенбаумы. Скажи, дедушка? Они все пошли в Тову - наш сын, внук
и внучка. Они так же, как она, поджимали губы при разговоре, верили в
дурные приметы и по всякому поводу советовались со мной. Не лучшая
привычка, извиняюсь за слова, - держать совет с покойником, будь он хоть
трижды восходящей звездой по классу скрипки. А еще они все уродились
горбоносыми, черноволосыми и кареглазыми, и опознать в них евреев можно
было с первого взгляда.

Во мне еврея не опознали. Ни с первого взгляда, ни с какого. Меня опознал
Тараска Попов, нацкадр из удмуртской глуши, отчисленный с первого курса по
причине патологической бездарности.

- Жидовье, - объяснял Тараска сочувствующим. - Что такое ленинградская
консерватория? Это когда из десяти человек семь евреев, один жид и две
полукровки.

- А ты как же? - озадаченно спрашивали Тараску. - Никак полукровка?

- А я одиннадцатый лишний.

Он оказался в двух рядах от меня в колонне пленных, которых гнали по
проселочной дороге по направлению к оккупированному Тихвину.

- Господин немец, - подался вон из колонны одиннадцатый лишний. - Господин
немец, разрешите доложить. Там еврей, вон тот, белобрысый, контуженный.
Настоящий жид, господин немец, чистокровный. Прикажите ему снять штаны,
сами увидите.

- Юден? - гаркнул, ухватив меня за рукав, очкастый малый со <шмайссером> в
руках и трофейной трехлинейкой на ремне через плечо. - Зер гут. - Он
сорвал трехлинейку и протянул Тарасу. - Шиссен.

В десяти шагах от проселка одиннадцатый лишний пустил мне в грудь пулю. Я
рухнул навзничь и был еще жив, когда Тараска срывал у меня с шеи менору на
золотой цепочке. Ту, что в день свадьбы подарил мне старый Зайдель, Товин
отец, потомственный санкт-петербургский ювелир. Менора, золотой
семисвечник, залог и символ еврейского счастья, отошел к Тарасу Попову,
бездарному скрипачу из-под Ижевска, сыну ссыльного пламенного
революционера и местной испитой потаскухи. Извиняюсь за слова.

- Хорошую вещь повредил, - посетовал Тараска, осмотрев менору с отколотой
пулей третьей слева свечой. - У, жидяра!

Он, воровато оглянувшись, упрятал мое еврейское счастье за пазуху, сплюнул
на меня и повторным выстрелом в голову добил.

- Дурная примета, папа, - сказал мой любимый внук Яник моему любимому сыну
Осе, - я вчера видел одного гоя.

- Большое дело, - пожал плечами Ося. - Я вижу их много и каждый день.

- Это особенный гой. Он ухлестывает за Яночкой.

У Оси клацнула искусственными зубами вставная челюсть.

- Как это ухлестывает? - побагровел он. - Что значит ухлестывает, я
спрашиваю?

Ося растерянно посмотрел на меня, потом на Тову. Ни я, прибитый гвоздями к
стене, ни Това в траурной рамке не сказали в ответ ничего. Да и что тут
можно сказать, даже если есть чем.

- Знакомьтесь, - радостно прощебетала на следующий день Яночка. - Это мой
папа Иосиф Ааронович. Это мой старший брат Янкель. А это: - она
запнулась, - Василий.

- Василий? - ошеломленно повторил Ося, уставившись на длинного,
нескладного и веснушчатого молодчика с соломенными патлами. Вид у
<особенного гоя> был самый что ни на есть простецкий. - Очень э-э: очень
приятно, - промямлил Ося. - Василий, значит.

Василий смущенно заморгал, шагнул вперед, затем назад и затоптался на
месте. Веснушки покраснели.

- А это дедушка, - представила меня Яночка, - Аарон Менделевич Эйхенбаум.
Фотография сделана на его первом сольном концерте. И последнем. Дедушка
добровольцем ушел на фронт и пропал там без вести.

Василий проморгался, шмыгнул курносым, под стать моему, шнобелем и изрек:

- Как живой.

Наступила пауза. Моя родня явно не знала, что делать дальше.

- А вы, собственно, - нашелся наконец Ося, - на чем играете?

- Я-то? - удивленно переспросил Василий. - Я вообще-то, так сказать, ни на
чем. Я фрезеровщик.

- Дурная примета, - едва слышно пробормотал себе под нос Яник, и вновь
наступила пауза.

- Значит, так, - решительно прервала ее Яночка. - Мы с Васей вчера подали
заявление в ЗАГС.

- Как? - ошеломленно выдавил из себя Ося. - Как ты сказала, доченька? Куда
подали?

- В ЗАГС.

Это был позор. Большой позор и несчастье. У нас в роду были музыканты,
поэты, художники, ювелиры, шахматисты, врачи. У нас были сапожники,
портные, мясники, булочники и зеленщики. У нас никогда, понимаете, никогда
не было ни единого фрезеровщика. И никогда не было ни единого, черт бы его
побрал, Василия, извиняюсь за слова.

Мой робкий слабохарактерный сын Ося, наливаясь дурной кровью, шагнул
вперед.

- Никогда, - в тон моим мыслям просипел он. - Никогда в нашей семье:

- Папа, прекрати! - звонко крикнула Яночка.

Ося прекратил. Он мог бы сказать, что его дочь учится на третьем курсе
консерватории по классу виолончели и ей не подобает брачный союз с неучем
и простофилей. Он мог бы сказать, что его отец перевернется в гробу от
подобного мезальянса. Но он вспомнил, что неизвестно, есть ли у меня этот
гроб, и не сказал ничего.

- Вася хороший, добрый, у него золотые руки, - пролепетала Яночка. - А еще
у него нет ни единого родственника, Вася круглый сирота, детдомовский.
Зато теперь у него есть я. И потом: У нас с ним скоро будет ребенок.

По утрам Вася, отфыркиваясь, тягал гантели, фальшиво напевал <Не кочегары
мы, не плотники> и шумно справлял свои дела в туалете. По вечерам он
поглощал немереное количество клецок, гефилте фиш и прочей еврейской пищи,
которую вышедшая в декрет Яночка выучилась ему готовить. Заедал мацой и
усаживался к телевизору смотреть хоккей.

- Азох ой вей, - бранился набравшийся еврейских словечек Вася, когда
очередные <наши> пропускали очередную плюху. - Шлимазлы, киш мир ин тохас.

По весне Яночка родила Васе близняшек.

- Това и Двойра, - с гордостью представил неотличимых друг от дружки
новорожденных счастливый отец. - Това и Двойра Васильевны.

- Васильевны: - эхом отозвался ошеломленный Ося.

- Ну да, - расцвел Вася. - Правда, они замечательные?

- Скажи, дедушка, - подалась ко мне сияющая Яночка.

<Клянусь, они замечательные, - не сказал я. - Даже несмотря что
Васильевны>.

- Папа, нам надо поговорить, - подступилась к Осе Яночка полгода спустя. -
Мы с Васей собираемся подать заявление.

- Опять заявление, - проворчал Ося. - Вы, похоже, только и знаете, что их
подавать. И куда?

- В ОВИР.

- Куда-куда?

- В ОВИР, - неуверенно пролепетала Яночка. - Мы с Васей решили.

- На предмет выезда на историческую родину, в Государство Израиль, -
оторвавшись от хоккея, уточнил Вася.

- Что-о?! На какую еще родину?

- На историческую родину моих детей.

- Вы что, рехнулись? - побагровел Ося. - Какой, к чертям, Израиль? Что вы
там будете делать?!

- Не <вы>, а <мы>, - поправила Яночка. - Мы все будем там жить.

- На какие шиши?

- Папа, - укоризненно проговорил Вася. - Вы что же, думаете, на
исторической родине не нужны фрезеровщики? Я собираюсь принять гиюр.
Скажите, дедушка? - обернулся он ко мне.

Я не хотел ни в какой Израиль. Я прожил: Извиняюсь за слова. Я не прожил
здесь, на стене, четыре десятка лет. Я не сказал ничего. Я лишь осознал,
что у меня стало одним родственником больше. К многочисленным Менделям,
Зайделям и Янкелям прибавился длинный, веснушчатый, с соломенными патлами
особенный гой Василий.

Следующий год моя родня провела в спорах. Спорили каждый вечер, а по
выходным сутки напролет. Приводили неопровержимые аргументы в пользу
отъезда и не менее неопровержимые против, а за поддержкой апеллировали ко
мне. Я молчал. Мне нечего было сказать. За меня сказала Това. Ночью,
накануне которой была достигнута договоренность паковать чемоданы, Това
упала с сервантной полки траурной рамкой вниз.

- Дурная примета, - ахнул наутро пробуждающийся с петухами Вася. - Мы
никуда не едем. Бабушка против.

Тем же вечером в знак семейного примирения Яник с Васей надрались. До
изумления, извиняюсь за слова. Вернувшийся с кабацкого выступления Ося уже
через полчаса догнал обоих.

- В Израиле в-виолончелистки нужны? - икал, поджимая губы, Яник. - Бабушка
права: н-не нужны. А п-пожилые скрипачи? Там своих как собак нерезаных. А
м-музыкальные критики? Я вас умоляю.

- По большому счету, - уныло соглашался Вася, - фрезеровщики там тоже на
фиг никому не нужны. А те, что на иврите ни бум-бум, - тем более.

Вася привычно включил телевизор.

- И хоккея там нет, - резюмировал он. - Какой там может быть, скажите,
хоккей? Правда, дедушка?

Я, как обычно, не сказал ничего. И не только потому, что не имел чем.
Хоккея сейчас не показывали и у нас. Вместо него показывали Тараску. На
фоне сложенных в штабеля мертвецов.

- Не все военные преступники понесли заслуженное наказание, - сообщил
голос за кадром. - Некоторым удалось скрыться, как, например, надзирателю
могилевского концентрационного лагеря по кличке Скрипач. Вы сейчас видите
его фотографию в кадре. Скрипач виновен в смерти сотен:

Я не слушал. Я смотрел Тараске в глаза.

<Гнида ты, Скрипач, - не сказал я. - Будь ты, извиняюсь за слова,
проклят>.

Два года спустя подошла Васина очередь на кооператив в новостройках, и
паковать чемоданы таки пришлось.

- Ну что вы, папа, - привычно переминаясь с ноги на ногу и держа Тову на
левом плече, а Двойру на правом, утешал всплакнувшего тестя Вася. - Мы
будем часто видеться. Девяткино - это не какой-нибудь там Тель-Авив.
Правда, дедушка?

<Правда, - не сказал я. - С новосельем вас, дети. Маззл тов>. Мне было
очень тяжело целых три года, потому что из Девяткино, хотя оно и не
Тель-Авив, мои внуки и правнуки приезжали не слишком часто. Я по-прежнему
висел на стене в гостиной, понемногу выцветая, и вместо хоккея, к которому
привык, смотрел на затеявшего перестройку унылого Горбачев с родимым
пятном во всю лысину. А потом у нас появилась Сонечка.

Она была миниатюрная, говорливая и непоседливая, с копной вороных
кудряшек, разлетающихся на бегу. Она носилась по квартире безостановочно,
будто кто ее подгонял, и даже за фортепьяно не могла усидеть дольше пяти
минут. Она щебетала без умолку и непрестанно наводила порядок - даже пыль
с меня стирала по пять раз на дню. Так продолжалось до тех пор, пока она
не родила Янику Машеньку.

Впервые увидев свою третью правнучку, я обомлел под стеклом. Она была: Она
была курносая и голубоглазая, с ямочками на щеках и светлым пушком на
макушке. Она была вся в меня.

- Это что же, еврейская девочка? - засомневался при виде Машеньки Ося.

- Она еще потемнеет, папа, - утешил пританцовывающий вокруг новорожденной
Яник. - Черный цвет доминантен. Правда, дедушка?

<Неправда, - не сказал я. - В нашем с тобой случае это неправда. Она не
потемнеет>.

- Это прадедушка, - представляла меня одноклассницам восьмилетняя
Машенька, - Аарон Менделевич Эйхенбаум. Он мог стать выдающимся скрипачом,
но ушел добровольцем на фронт и пропал там. Прадедушка на этой фотографии
как живой. Мы с ним очень похожи. Мама с папой говорят, что одно лицо.

- Одно лицо, - подтверждала притихшая и присмиревшая после родов
Сонечка. - Дедушкины гены возродились в третьем поколении. Так бывает.

Так бывает. Машенька была не просто похожа на меня внешне. Она оказалась
еще и талантливой. Талантливой, как никто больше. В пятнадцать лет она
вышла на сцену Оперного театра с первым своим сольным концертом. Она
играла Мендельсона, Моцарта и Брамса, а когда раскланялась, профессура
консерватории по классу скрипки вынесла единогласный вердикт: <Восходящая
звезда. Виртуоз>.

Я был счастлив. Так, как только может быть счастлив покойник, семьдесят
лет назад расстрелянный у проселочной дороги под Тихвином. Моя третья
правнучка подарила мне еще одну жизнь. Она стала моим воплощением, моим
вторым "я" на нашей, извиняюсь за слова, яростно прекрасной и отчаянно
грешной Земле.

К восемнадцати Машенька объездила с концертами всю Европу, за два
следующих года - весь мир. В день своего двадцатилетия она давала концерт
для скрипки с оркестром на сцене санкт-петербургской Капеллы. А вечером у
нас ожидался семейный ужин. В тесном кругу, для своих.

Сонечкиными стараниями праздничный стол ломился от блюд, а неотличимые
друг от дружки Това и Двойра таскали с кухни все новые и новые. Успевшие в
ожидании именинницы ополовинить бутылку сорокоградусной Вася и Яник пели
вразнобой <Не кочегары мы, не плотники>. Старенький Ося скрипучим голоском
подтягивал. Наводила последний марафет располневшая Яночка. А потом: Потом
отворилась входная дверь, и в гостиную впорхнула Машенька. Светловолосая и
голубоглазая, с ямочками на щеках. Но я не смотрел на нее, не смотрел на
свое новое воплощение на Земле. Потому что в дверях застыл рослый
плечистый красавец с вороными волосами до плеч. Он был в смокинге, и
красная бабочка кровавым росчерком перерезала белоснежную рубаху.

- Знакомьтесь, - зазвенел Машенькин голос. - Это мой папа, Ян Иосифович
Эйхенбаум. Мама, Софья Борисовна. Дедушка:

Она перечисляла родню, но я не слышал - у меня разрывалось от боли
отсутствующее сердце, потому что я уже понимал, знал уже, что:

- А это Тарас Попов, - пробились сквозь стекло новые слова, - мой друг. Он
дирижировал оркестром сегодня. Он очень талантливый, но это не главное.
Час назад Тарас сделал мне предложение.

Наступила пауза. Сквозь стекло я смотрел на застывшую на сервантной полке
Тову в траурной рамке, и мне казалось, что Това плачет.

- А это прадедушка, - представила меня Машенька. - Аарон Менделевич
Эйхенбаум. Взгляни: он на фотографии как живой. Я пошла в него,
прадедушкины гены возродились в третьем поколении.

- Я тоже похож на покойного прадеда, - пробасил рослый красавец Тарас
Попов. - Меня и назвали в его честь. У нас есть семейная реликвия -
менора, которую подарил прадеду на фронте его смертельно раненный
еврейский друг. В ней не хватает одной свечи, там, куда угодила пуля. Мой
дед носил ее, потом отец, теперь я. Менора дарит нашему роду счастье.
Сегодня оно досталось мне.

В этот миг сердце, которого у меня не было, расшиблось о стекло. Я
рванулся с гвоздей, выдрал их из стены и обрушился вниз. Багетная рама,
приложившись о край стола, раскололась. Я упал на пол плашмя, разбрызгав
по сторонам осколки. Опрокинувшийся графин томатным соком залил мне грудь
и кровавым языком лизнул лицо.

- Не бывать, - услышал я последние в своей второй, уходящей жизни слова. -
Не бывать! Дедушка против.

Прислал Гари Бурсиловски (Израиль)

В?е ?татьи рубрики "Точка кипения"